Но гитара уже не идет маршем, не сыплет со струн инженерная рота. Нет этого больше ничего… Надвигается новое, совершенно неизведанное, страшное. Тихонько, господа, тихонечко… Эх… Эх…
Съемки примерные
Съемки глазомерные…
***
Никто не придет. Никто. И напрасно Алексей мучится там тревожным сном. Ныне отпущаеши раба твоего с миром… Кончено… Что будет дальше, неизвестно… А сейчас с миром… И напрасно, напрасно мучится человек…
Просто даже если в окна посмотреть, сразу чувствуется, что ничего уже не будет… Петурра!.. Петурра!.. Петурра… Петурра… храпит Алексей… Но Петурры уже не будет… Не будет, кончено. Вероятно, где-то в небе петухи уже поют предутренние, а значит, вся нечистая сила растаяла, унеслась в клубок в далях за Лысой Горой и более не вернется. Кончено. Во всяком случае посидим, покараулим, покараулим… пусть спит Алексей, пусть, а на рассвете ляжем и мы и крепко заснем…
***
Руки Шервинского вдруг наполнились красными картами. Дрогнув, он хищно скосил глаз на прикуп и сказал:
― Две в червях.
― Везет им, черт возьми, — скрипнул Николка, полный мелких пик и любуясь на трефовую даму, похожую на Ирину Най, и, чтобы перебить, он крикнул:
― Четыре черви.
― Пять бубен, — сказала Елена.
― Пять червей, — рискнул Лариосик и так выкатил глаза, что Николка перекрестился демонстративно.
― Не дадим играть, — рявкнул Николка и заявил, выкатывая глаза, — малый в пиках.
― В червях, — купила Елена.
― Э-эх… — вздохнул Николка, — бери, бери.
Зашуршали карты. Шервинский дрогнул, получив от Елены четыре червы. Он разнес три трефки. Подумал: «Черт, не напороться бы на пенонс», и торжественно бухнул в колокол:
― Большой шлем в червях.
Лариосик подумал, подумал и хлестко выложил туза пик. Была слабая надежда, что Николка убьет, но, увы, Николка был полон пик. И Шервинский червонной тройкой убил туза. Затем он, торжествуя, веером развернул двенадцать карт. Они были сплошь красные. Червонные сердца загорелись на зеленом лугу над белыми знаками цифр… Одиннадцать червонных карт светились на столе, и лишь двенадцатая была бубновый туз.
― Видали? — победно спросил Шервинский.
Партнеры были убиты.
Далеко за окнами медленно и важно ударил пушечный выстрел. Расширились глаза у четырех игроков. За первым ударом пришел второй, третий.
― Бой?
― Бой.
Но удары шли через правильные интервалы, изредка тихо-тихо вздрагивала застекленная веранда. Стреляли недалеко, где-то у Днепра на Подоле. Возможно, на самом берегу, Шервинский стоял и, тихо шевеля губами, считал:
― 29… 30… 31…
И удары смолкли. Все недоуменно переглянулись. Глаза Шервинского торжественно заблистали.
― Вы знаете, что это такое? — спросил он победоносно и ответил сам себе: — Это салют. Тридцать один выстрел. — Он торжественно встал и, выгнув грудь колесом, сказан:
― Поздравляю вас, господа. Большевики заняли Город. Это их батарея стреляет где-то на Днепре.
Черные часы шли и шли. Показывали они начало четвертого часа 3 февраля 1919 года.
А в четыре маленький дом на Алексеевском спуске спал после треволнений глубоким сном. Ночь теплая, семейная в еще неразрушенном очаге Анны Владимировны. Сонная дрема ходила в черной гостиной, колыхалась в слоистых тенях. Печи еще отдавали тепло, грели старые комнаты. А за окнами расцветала все победоноснее и победоноснее студеная ночь и беззвучно шла над землей. Путь серебряный, млечный, как перевязь сиял, и на небе играли звезды, сжималась и расширялась звезда Венера.
В теплых комнатах поселились сны. В своей комнате спал старший Турбин. Неизменная лампочка маленькая, малюсенькая — верный друг ночей (Турбин не мог спать в темноте) горела у кровати на стуле. Тикали карманные часы. Сон развернулся во всю. Видел Турбин тяжкий, больной, ревнивый сон. Был он в своей страшной ясности — сон вещий. Ах, замучила Юлия Алексея Васильевича Турбина. Любит Алексей Васильевич Юлию таинственную.
Была какая-то скверная ночь. Понимаете, ночь, а видно, как днем. И в то же время темно. И вот крадется, крадется Алексей по ступеням этого лучшего в мире садика к флигельку, к этому флигельку. Крадется за неизвестным человеком; у человека прекрасный соболий воротник, дорогое пальто, ноги в гетрах. И мелькнет странно временами бок лица. Будто на нем черные баки. Черные баки у ненавистного Онегина. Крадется Турбин, полный злобы, подозрения и отваги, и верный браунинг у него в кармане… Ах, если бы разглядеть лицо этого проклятого человека! Но лицо не дается. Не дается. Нет у человека лица. О, сны вещие! Ой, слушайтесь снов. Если кто скажет,
что верить снам — позорно и смешно,
ой, не слушайте. Вещие сны бывают.
И вот, пересек человек без лица маленький дворик-сад, укрытый ветвями, и прямо подошел к заветной двери. Дверь распахнулась перед ним сама собой и впустила человека к Юлии в дом. «Вот оно что, — в бешеной злобе во сне подумал Турбин, — вот оно что. Убью его».
За ним, в дверь, в гостиную. И видит, целует Юлию неизвестный заколдованный Онегин. И лица опять нет. А Юлия зубы оскалила, улыбается. Любовь у нее на лице. Турбин знал, что ревность бессмысленна. Револьвером не добудешь любовь. Покорил Юлию неизвестный безликий. А он, Турбин, не мог — что же сделаешь. Но это наяву. А во сне злая злоба. Убью! Эх, доктор Турбин. Не нужно, забудьте Юлию, бросьте, плохая она женщина!